Евразия: проблемы соседства культур и межкультурного взаимодействия

 

До тех пор пока не начинаешь изучать процессы взаимовлияния культур, культурных изменений, механизмы модернизации (а как обойтись без этого в эпоху перемен и реформ?), не можешь представить себе до какой степени история, казалось бы более-менее известная и даже по-своему логичная, просто кишит необъяснимыми парадоксами. Явление, кажущееся понятным в истории одного народа, превращается в загадку, как только становится ясен его межкультурный контекст. Но все рассуждения  о межкультурных взаимодействиях останутся пустым звуком, пока не будет найден, хотя бы в какой-то мере приближения, ответ на вопрос: что, почему, когда заимствуется, а что вопреки любой человеческой логики остается “самобытным”. 

Вопрос о соседстве культур особенно важно поставить в исследованиях культурных контактов народов евразийского пространства, поскольку здесь сталкивались самые разнообразные азиатские и европейские цивилизации; взаимодействовали между собой народы, принадлежавшие как бы к разным культурным “мирам”. В своей работе мы попытаемся проследить логику этого взаимодействия.

 

Межэтническая контактная ситуация: понимание и непонимание

Один из наиболее крупных исследователей русской крестьянской общины и динамики ее развития, в частности - в Сибири, посвятившей этой теме несколько обширных трудов,  А.А. Кауфман писал в одной из своих книг: “Основанные на лишенных систематичности, бесконечных отводах и разграничениях, местами же и вовсе не подвергавшихся регулирующему воздействию правительства, землевладения эти, конечно, не могут не представлять собой чрезвычайно пестрой картины, в которой отсутствует только одна форма - единоличное, подворно-наследственное хозяйство”.[1]  В другой книге он как бы между прочим делает замечание: “Почему прогрессирующее утеснение [земельных ресурсов] приводит к такой, а не обратной эволюции - к развитию уравнительного пользования, а не к фиксации подворного владения? Это, может быть, возможно объяснить “правом на труд”? - но почему это право повлияло в данном направлении в Сибири, вероятно, повлияло так в Великоросских губерниях, но не помешало фиксации подворных владений на Украине? Это, мне думается, вопрос, выходящий из области научного познания”.[2]

Действительно, статистика весьма любопытна: общий процент общинных землевладений в Великороссии к началу XIX века колебался от 98% (в северных и восточных регионах) до 89% (в южных и Западных районах)[3], примерно такой же он в Русской (Закавказской) Армении - 86,[4]  относительно высок он в Бессарабии - 77, зато в Белоруссии и Левобережной Украине он равен приблизительно 35[5]. В Грузии и Литве он равен нулю. А в Финляндии мы не встретим даже того типа поселений, который напоминал бы русскую деревню.

Мы неслучайно взяли в качества примера народы часть из которых исторически находились друг с другом в самом тесном взаимодействии (славянские народа, великороссы и финны), народы, связи между которыми до  XVIII -  XIX оставалась только на верхушечном уровне (русские, грузины, армяне, молдаване), народы, которые практически не взаимодействовали между собой (армяне и литовцы, грузины и литовцы, грузины и финны). И на всех этих примерах мы видим,  что степень соседства и близость общения весьма незначительно сказывались на такой существенно важный фактор жизнедеятельности народа, как характер землепользования. Казалось бы, соседство народов неизбежно влечет за собой культурные заимствования. И очень трудно представить себе, почему бы формам землепользования не становиться предметом заимствования всякий раз когда это оправдано прагматически? Встает вопрос: что вообще может быть предметом заимствования, а что нет?

Долгое время в науке была широко распространена диффузионистская модель культуры, делавшая особый акцент на культурных заимствований. Особенно пристально с этой точки зрения изучались колониальные контактные ситуации, которые представлялись контактом более развитой активной культуры с менее развитой, пассивной.[6] Но эта парадигма оказалась ложной. Антрополог О.Маннони писал:  “Было бы очевидным упрощением думать о двух культурах, как о двух сосудах, наполненных в неравной мере и полагать, что если они будут сообщаться, то их содержимое придет к одному уровню. Мы были удивлены, открыв, что какие-то элементы нашей цивилизации туземное население колоний воспринимало более-менее легко, а другие решительно отвергало. Обобщая, можно сказать, что население колоний приняло определенные детали нашей цивилизации, но отвергли ее как целое”[7]. В другой книге о колониальной ситуации делался вывод: “Каждое общество видит в другом отражение своей собственной политической системы с присущими ей ценностями. Эта проекция политических ценностей и политических понятий ведет к фундаментальному непониманию и нереалистическим ожиданиям с обеих сторон."[8] Колониальная ситуация все чаще рассматривалась в качестве ситуации априорного взаимного непонимания.

Параллельно с тем, приходилось отказываться от распространенной оппозиции традиция - модернизация, поскольку выяснялось, что, в противоположность трактовке, ведущий свое происхождение от Макса Вебера, традиция - это явление весьма подвижное, а “традиционные структуры могут обеспечивать средства, а традиционные ценности - легитимацию для достижения новых целей”.[9] Более того, “традиция может оказывать позитивное воздействие на процесс модернизации, а может - препятствовать ему, равно как и процесс модернизации может приводить к ослаблению влияния традиции, а может и способствовать ее усилению.”[10] До сих пор одним из самых существенных вопросов для современных специалистов по теории традиции  остается объяснение такой неравномерности.

Легко было бы, если бы объяснялось так: в незыблемости сохраняются те характеристики, которые народ связывает со своей самоидентификацией, имеющие для него особенную ценность. Но нет, порой упорно, как трава сквозь асфальт, в разных ситуациях пробиваются черты народной культуры, имеющие, казалось бы второстепенное значение, которые при всем том народ даже и не думал никогда увязывать со своей идентичностью. Напротив тому, история национальных движений показывает, что легче всего заимствуются именно те черты, которые и самим представителям данного народа, и внешним наблюдателям порой кажутся выражающими его сущность.

Итак, что может быть предметом культурного заимствования, а что нет? Попытаемся понять это, обратившись к двум конкретным примерам:  динамике русско-армянской контактной ситуации в Закавказье и взаимодействию русских и британских имперских доминант в Центральной Азии.

 

 “ Что мы, то есть русские, создаем на Кавказе?”

Начнем с истории.

Отношения между русскими и армянами в первой половине XIX века казались почти идиллическими: “Совпадение интересов, стремлений было настолько полностью гармонично, что Россия не проводила разницу между русскими и армянами (например, для укрепления и защиты своих южных рубежей она заселяла их армянами)”.[11] в это время армяне абсолютно равнодушно (в отличии от грузин в Закавказье) отнеслись к крушению своих идей на автономию в рамках империи.

Корни этой первоначальная идиллия русско-армянских отношений были в том, что армяне переняли у русских целый ряд важнейших политических идеалов и ценностей. В частности, они усвоили ценности Российской империи и активно проводили их в жизнь. В определенной мере последнее противоречило прежней традиции армян. Россия провозглашала себя наследницей Византии, а для армян отношения с Византией исторически были весьма осложнены, ввиду прежде всего острых религиозных различий. Последние даже послужили причиной нескольких серьезных военных столкновений. Однако к XIX веку острота этого противостояния забывается, а русские начинают восприниматься почти как единоверцы. Известны многочисленные, хотя и разрозненные случаи перехода армян в Православие.[12]

То, что армяне относительно легко восприняли российские государственные идеалы имело свою глубокую причину, которая зиждилась в конечном счете на очень значительном сходстве русской  и армянской крестьянских общин, причем сходство, выделяющее   и ту, и другую из ряда прочих восточных общин. Оно относилось, во-первых, к функциям общины (как внутренним, так и касающимся контактов с более широким социальным окружением); во-вторых, к направленности развития поземельных отношений, в частности, к усилению уравнительных тенденций в землепользовании. Армянская община, как и русская, была не просто поземельно-хозяйственным союзом, но и, в первую очередь, крестьянским "миром" со всем многообразием его функций (включая экономические, административные, управленческие, культурные, карательные, оборонительные) , то есть по сути была минигосударством. Соответственно,  и в России, и в Армении мы встречаем, если так можно выразиться, народный этатизм (с нашей точки зрения, в обоих случаях провоцируемый специфической общинной практикой). Он имел ряд общих черт - таких, например, как определенная психологическая самоизоляция, а также имплицитное, но упрямое представление о некой известной им (этим народам) государственной легитимности, которая при этом может сколь угодно расходиться с актуальной легитимностью государства, в котором эти народы проживают. Кроме того, и у русских, и у армян народный этатизм обнаруживал себя в любви к большим, сильным, мощным государствам. И армянская крестьянская община как бы  встраивалась в российскую структуру социального взаимодействия и апеллировали со своими жалобами к русскому царю, что было тем более естественно, что уже несколько веков не существовало армянского царя, а признать русского царя своим для армян было вполне возможно. Таким образом, психологически восстанавливалась естественная для восточных народов двухступенчатая иерархия: община и царь.

Однако к концу XIX века от былой идиллии русско-армянских отношений не осталось и следа, и порой русским авторам представлялось, что “армяне ненавидят Россию и все русское”[13]. В начале ХХ века дело доходит до вооруженных стычек между армянами и русскими войсками, а в 1903 году  армяне, в ответ на некоторые антиармянские меры Кавказской администрации, используют нечто вроде тактики “гражданского неповиновения”, то есть на какое-то время в массовом порядке фактически прерывают все связи с российскими  государственными властями и ведут себя столь вызывающе, что на них начинают смотреть как на прямых врагов Российского государства. Русский публицист в сердцах задается вопросом, что мы в конце концов создаем в Закавказье - Россию или Армению? Но парадокс состоял в том, что армяне того времени этого вопроса перед собой не ставили. Они создавали империю. При этом считали себя представителями имперской российской администрации, поступающими, исходя из общих интересов империи. Причем, в этот период ценностная ориентация  ни того, ни иного народа не претерпевает сколько-нибудь существенных изменений. Прибывший вскоре на Кавказ новый наместник граф Воронцов-Дашков докладывал в Петербург, что “всякая попытка обвинить в сепаратизме армянский народ разбивается о реальные факты, доказывающие, напротив, преданность армян России”.[14]

Можно предположить, что суть конфликта состояла не в борьбе ценностных доминант, а в способе, которыми эти ценностные доминанты воплощались в жизнь тем и другим народами. И порой именно сами эти общие ценности воздвигали между народами почти непроходимую стену: приверженность государственным идеалам делала армянское население в империи довольно конфликтным, не из стремления к сепаратизму, в чем их обычно подозревали, а вследствие того, что они не ощущали себя в империи чуждым элементом, временными жителями, и стремились устроиться поудобнее, не только приспособиться к чужим структурам, но и приспособить эти структуры для  себя, включиться в общий имперский, общегосударственный процесс, как они себе его представляли. Однако общегосударственный процесс, очевидно, явление значительно более сложное, чем борьба за осуществления тех или иных, государственных ценностей. Это прежде всего внутриэтнический процесс, который строится на очень специфическом и уникальном взаимодействии членов данного этноса, разных его групп. Каждый народ имеет абсолютно разную внутриэтническую организацию, и не в смысле наличия или отсутствия у них тех или иных общественных институций, а в смысле структуры функционального внутриэтнического конфликта.

По нашему представлению, парадигмы, составляющие степень культурной традиции народа,  являются комплексом бессознательных представлений, определяющим условия и характер действия человека в мире.  Мы будем называть эти представления этническими константами.[15] Этнические константы включают в себя следующие парадигмы: локализацию источника зла, локализацию источника добра, представление о способе действия, при котором добро побеждает зло. С их помощью люди рационализируют мир таким образом, чтобы в нем оказалось принципиально возможна человеческая активность. Ведь для того, чтобы действие человека в мире (любое) стало принципиально возможным, человек должен прежде всего в своем сознании локализовать опасность, исходящую извне, назвать, определить ее. Человек также должен приписать себе определенные качества, делающие его способным к действию, в частности, вписать себя в некую общность людей, способных к совместному действию. В каждой этнической культуре представление об этой общности свое, особое.

 Наполнение этнических констант конкретным содержанием представляет собой сцепление бессознательных образов с фактами реальности посредством трансфера - переноса бессознательных образов на реальные объекты. Причем этнические константы нейтральны по отношению к той или иной ценностной направленности. Этнический образ мира - это производная от этнических констант, с одной стороны, и ценностной ориентации с другой. Этнические константы являются парадигматическими формами, которые получают конкретное наполнение посредством процесса трансфера, направленность которого определяется ценностной ориентацией. Этнические константы и ценностная ориентация соотносятся как условия действия и цель действия.

 Поскольку ценностная ориентация (а следовательно, и объекты трансфера) не может быть единой для всех членов этноса, то в рамках единого этноса имеется несколько вариантов идентичности (внутренних альтернатив), в основе которых лежат одни и те же этнические константы и которые связаны общей культурной темой, которая в каждой из этих альтернатив преломляются своим особым образом. Характер взаимодействия между внутриэническими группами в значительной мере определяется необходимостью адаптации этноса к природной и социокультурной реальности. Для успешного выживания этноса, тем более для его внешней активности - самоорганизации (имперское строительство является его частным случаем) вообще может быть необходимо, чтобы "правая рука не знала, что делает левая", а тот конфликт, который возникает между альтернативами, может носить функциональный характер. Акт за актом, как бы разыгрывается драма, каждое из действий которой кажется изолированным и не имеющим отношения к целостному сюжету, но которые все вместе приводят к созиданию новых значительных институций. Характер этой драмы связан, в частности, с восприятием народом заселяемого им пространства и комфортностью для народа того или иного способа действия (таковы модели народной колонизации). Идеологически-ценностное обоснование эти действия получают, если вообще получают, постфактум.

Различие в  обычной модели внутриэтнического конфликта у русских и у армян состоит в следующем. Русские интериоризируют внешнюю конфликтность и стремятся нейтрализовать ее уже внутри самих себя.  Для русских характерна устойчивость внутренних альтернатив,  которая и служит механизмом для отреагирования интериоризированных конфликтов.  Последние как бы проигрываются внутри себя самих.  Для армян,  напротив, характерна экстериоризация конфликтности, экстериоризация,  которая  требует  от каждого нового поколения собственных усилий. Их основной функциональный внутриэтнический конфликт и обусловлен постоянной потребностью в экстериоризации зла.

Проявления этих  особенностей мы наблюдаем,  сталкиваясь с противоречием в понимании государственного (имперского) строительства русскими  и армянами (последние принимали  в  нем в течении всего XIX века очень активное участие, занимая различные гражданские и военные посты на Кавказе и  в других регионах империи). Новая  территория как бы втягивалась русскими в себя,  становилась ареной их внутренней драмы. Для своей драмы русские нуждались в "диком поле", то есть в не ограниченной ни  внешними,  ни внутренними преградами территории.  Для армян же, напротив, характерно стремление убрать с осваиваемой территории  все,  что может стать источником конфликта, и эту территорию оградить. Соприкосновение этих двух моделей  приводило  к  эксцессам  следующего  типа.  Русские крестьяне, расселялись,  скажем,  в причерноморские районы, представлявшие тогда собой девственные леса и бездорожье,  и вот-вот должен был  начаться очередной акт  "драмы",  которая  могла быть очень затяжной и болезненной, прежде всего, для самих русских, но оканчивалась обычно правильными рядами устроенных переселенческих  поселков.  Но  в  это  время в район заселения вдруг направлялись экспедиции (даже из Петербурга),  состоявшие,  судя  по спискам, в большинстве из армян, которые на несколько повышенных тонах начинали доказывать,  что регион вообще еще не пригоден для проживания,  тем более для переселенцев из других климатических зон,  поскольку,  например, заражен малярией (внутренний деструктивный фактор, в данном случае, экологического происхождения, еще не устранен). Русским, между тем, становилось вовсе не до малярии:  они видели только,  что кто-то посторонний влезает в их жизнь со своими советами. Начинался очередной скандал с массой взаимных обвинений.

Действительно, если иметь в виду общегосударственные и военно-стратегические интересы России, - и тот, и другой способ действия был допустим и мог служить интересам целого. Но эти способы действия были столь различны, что зачастую обе стороны перестали понимать логику и последовательность действий друг друга. Русские  тут же подозревали в армянах сепаратистов, а армяне смотрели на русских как на недотеп, которым как манна небесная досталась такая огромная и прекрасная страна, а они вертят ею, как мартышка очками.

Сама повторяющаяся структура этих конфликтов (а их история Закавказья знает множество) свидетельствует не только о том,  что существовала борьба за влияние в регионе (это бесспорно), но и то, что характер восприятия территории этими народами, и сама схема (и ее повторяемость) могут служить ключом к тому,  чтобы понять бессознательные  причины,  заставляющие  стороны снова и  снова  повторять  одни и те же действия,  каждый раз приводящие к конфликту. Эти конфликты были тем более острыми и глубокими, что армяне готовы были в значительной мере воспринять русскую систему ценностей, но схема действия заимствоваться не могла, поскольку она была непосредственно связана со структурой функционального внутриэтнического конфликта.

Рассматривая межэтнические отношения, исследователи обращают  внимание на что угодно - кроме этих моментов столкновения поведенческих стереотипов разных народов, имеющих этнокультурные основания и  касающиеся  таких  глубинных и почти неосознаваемых вещей,  как восприятие пространства, времени, процесса действия. Именно они и служа скрытой первопричиной взаимного непонимания и раздражительности, и приводят к конфликтам. И какими только причинами эти конфликты потом не объясняют политологи.

 

На стыке двух империй

Теперь посмотрим на проблему с другого конца. Рассмотрим модель колонизации народом территории и интеграции ее в общегосударственную целостность, а затем попытаемся понять, что в данной модели собственно “самобытного” - сохраняющегося практически вне зависимости от того рационально ли это, логично ли, нет ли другого более легкого способы достичь того же результата? С этой целью рассмотрим взаимовлияние Российской и Британской имперских доминант на пространствах Центральной Азии.

Прежде всего, что представляла собой модель русской крестьянской колонизации? В каких бы формах оно ни выражалось, оно имело характер бегства от государства. При всей важности для государства народной колонизации (без которой "казенная колонизация не имела бы поддержки и стерлась бы"[16]), шла словно бы игра в "кошки-мышки". Вплоть до XX века "переселенец тайком бежал с родины, тайком пробирался Сибирь по неудобным путям сообщения (...)ходоки и организаторы мелких переселенческих партий приравнивались к политическим агитаторам и выдворялись на родину по этапу "[17]. Когда же государство, наконец, разрешает переселение официально, оно все-таки не управляет процессом, дело Переселенческого Управления сводится к неполному удовлетворению спроса[18].  А поэтому и переселенцы в новых "забранных" краях были в большинстве случаев предоставлены сами себе и успех предприятия зависел, в частности, от того, как они могли найти общий язык с местным населением. В литературе описывается, в качестве типичной, следующая модель образования русских поселений: "Влиятельный киргиз привлекает или из жалости принимает два-три двора, входит во вкус получения дохода за усадьбу, покос или пашню деньгами или испольной работой, расширяет дело все более и более, пока заимка не превращается в поселок из 20-30 и более дворов".[19]

И если учесть почти нелегальный характер русской колонизации, отсутствие реальной заботы о переселенцах, парадоксальными представляются народные толки и слухи, сопутствующие массовым переселениям конца XIX - начала XX века, которые очень походили на бегство и сплошь и рядом были несанкционированными. В них очень отчетливо присутствовал мотив государственных льгот для переселенцев. Эти толки показывали, что крестьяне в каком-то смысле понимали, что служат государству, от которого бегут...

Итак, модель русской колонизации может быть представлена следующим образом. Русские, присоединяя к своей империи очередной участок территории, словно бы разыгрывали на нем мистерию: бегство народа от государства - возвращение беглых вновь под государственную юрисдикцию - государственная колонизация новоприобретенных земель.  Так было в XVII веке, так оставалось и в начале XX: "Крестьяне шли за Урал, не спрашивая, дозволено ли им это, и селились там, где им это нравилось. Жизнь заставляла правительство не только примириться с фактом, но и вмешиваться в дело в целях урегулирования водворения переселенцев на новых землях"[20].

Русская крестьянская колонизация - практически во всех ее формах - может быть представлена как конфликт крестьянского мира с централизованным государством. Однако этот конфликт, повторяясь бессчетное число раз, оказывается как бы "снятым". Ведь крестьянская община сама была минигосударством со всеми государственными функциями и даже некоторыми атрибутами. Но Россия как "мир" не знает границ, она везде, где поселятся русские. Этот своеобразный русский этатизм этот своеобразный перенос понятий и обеспечивал силу русской  экспансии...

Для русских, вне зависимости от того, какие цели ими движут и каковы их ценностные доминанты, арена  действия - это "дикое поле", пространство, неограниченное ни внешними, ни внутренними преградами. Освоение территории происходит посредством выбрасывания в "дикое поле" определенного излишка населения. Этот излишек на любом новом месте организуется в самодостаточный и автономный "мир". "Мир" и является субъектом действия, в частности - субъектом, осваивающим территорию.

В своей первоначальной форме русская колонизация представляла собой как бы наслоение "чешуек", участков территории, находившихся в юрисдикции отдельных "миров".  Видимо, эта "чешуйчатая" структура пространства и характерна для русского восприятия.  Так, большие "чешуйки"  наращиваемой  посредством военной силы  территории  в  идеале должны были тут же покрываться мелкими "чешуйками" территорий отдельных русских "миров" - "дикое поле" осваивается, “интериоризируется”  путем того,  что приобретает "чешуйчатую" "мирскую" структуру. Этим объясняется и напор крестьянской колонизации  даже  в  тех краях, которые по своим природным условиям,  казалось бы, были не пригодны для оседлости русского населения.  Уточним также,  что  как  "дикое  поле" воспринималась народом  любая территория,  которая могла рассматриваться как потенциально своя:  ее прежняя структурированность игнорировалась - будь это племенное деление территории или границы древних государственных образований. Признавались в какой-то степени лишь права туземной общины (если таковая имелась) - то есть, та структурированость территории, которая приближалась к “мирской” -  и ничто больше.

 Российские колонии в Туркестане, казалось, меньше всего должны были бы напоминать “дикое поле”. Непосредственное соседство с Британской империей вело, во-первых, к тому, что приграничные территории двух империй имели как бы неформальный статус приграничных “крепостей”, где как бы перманентно существовало “особое положение”; во-вторых, русский и британский опыт управления зависимыми территориями влиял друг на друга. В Туркестане мы встречаем множество черт для русской имперской политики в принципе не свойственных, вплоть до применения протекторатной системы правления - Бухара, Хива. Российская Средняя Азия и Британская Индия имели тенденцию к превращению в зеркальное отражение друг друга. Так в Британской Индии возрастала роль прямого  и унитарного правления. К семидесятым годам XIX века три пятых англо-азиатского мира составляли территории, находившиеся под прямым управлением. При этом Британская Индия представляла собой почти особое государство, где большинство дел не только внутренней, но внешней политики находилось в ведении генерал-губернатора, а затем - вице-короля, Индии. Со своей стороны Туркестан представлял собой тоже достаточно автономное образование, находясь под почти неограниченным управлением туркестанского генерал-губернатора.  Так же, как и англичане, русские в Средней Азии "оставляли своим завоеванным народам многие существенные формы управления и жизни по шариату"[21], притом, что на других окраинах империи система местного самоуправления и социальная структура унифицировались по общероссийскому образцу, равно как и система административного управления. Население Туркестана постепенно приближалось по своему статусу к населению колоний западно-европейских стран и его положение в значительной мере отличалось от положение, которое занимало в Российской империи население большинства других окраин.

От англичан была воспринята идея жесткого государственного покровительства колонистам, поселившимся в новозавоеванном крае. В Средней Азии дистанция между русским и местным населением все время сохранялась более значительная, чем на большинстве других окраин империи, и реального взаимодействия между народами почти не происходило; между ними словно бы стояла невидимая стена, контакты во многих случаях осуществлялись лишь через посредство властей. Практически не происходила и ассимиляция. Русская администрация не предпринимала каких-либо усилий для обращения местного населения в Православие. И что самое главное, правительство всячески стремилось сдержать поток русских крестьян-переселенцев в “забранные края”.

Однако “первые крестьянские просьбы о переселении в Сыр-Дарьинскую область относятся еще к 1868 году”[22]  - году завоевания. В том же 1868 году, непосредственно после завоевания, первые русские колонисты переселились в Семипалатинскую область: “242 семьи из Воронежской губернии прибыли в Верный”[23]. Что же касается других регионов Средней Азии, то к 1914 году 40% населения Киргизской степи и 6% населения Туркестана [очень густо заселенного] составляли русские, в большинстве своем земледельцы[24] . "С 1896 по 1916 годы более миллиона крестьян, пришедших из России, осели в районе Асмолинска и Семипалатинска"[25]. И в целом “скорость, с которой русские крестьяне и другие колонисты заселяли районы, присоединенные с помощью силы, заставляла стираться грань, отделявшую колонии от метрополии”[26]. Русский путешественник по Средней Азии Евгений Марков описал замечательную сцену, как русские крестьяне-переселенцы едут в только-только занятый нашими войсками Мерв: “Смелые русаки без раздумья и ничтоже сумняшись валили из своей Калуги в Мерву, как они называли Мервь, движимые темными слухами, что вызывают сюда в “забранный край” народушко российский на какие-то царские работы”[27]. Эта сцена очень типична.

Аналогичным образом мы можем указать, на весьма значительное влияние Российской империи на имперские доминанты, характерные для Британской Индии - и главное это то, что англичане улавливали и непроизвольно заимствовали взгляд на свои владения как на единую страну (что в целом для Британской Империи никогда не было характерно), причем страну континентальную - внутренне связанную и целостную. Она превращалась, по словам лорда Керзона, как бы в отдельную империю, присоединенную к английскому королевству, но остававшейся как бы посторонним телом, причем часть единственная вполне заслуживающая наименование империи.[28] Однако в чем взаимовлияния не происходило, в чем каждая из империй сохраняла свою особую специфику - так это в динамике народной колонизации. На это почти не повлияли ни особые формы управления территориями, ни геостратегические нужды.

Так например, начиная с 1859 года, после подавления мятежа, британское правительство проводило политику, направленную на привлечение британцев в Индию, а на индийском субконтиненте имелись нагорья, по климату, растительности и относительной редкости местного населения вполне пригодные для колонизации, во всяком случае, в большей степени подходящие для земледельческой колонизации, чем “хлопковые земли” Средней Азии, активно заселявшиеся русскими крестьянам. Английский чиновник Б.Ходгсон, прослуживший в Индии тридцать лет своей жизни, писал, что Индийские Гималаи могут стать “великолепной на-ходкой для голодающих крестьян Ирландии и горных местностей Шотландии”[29]. Еще более остро вопрос о британской колонизации горных районов, Гималаев в том числе, вставал  в связи с возможной угрозой Индии со стороны России. “Колонизация горных районов Индии, - писал Х.Кларк, - дает нам преимущество, которое никогда не будет нами потеряно. Колонизация дает нам возможность создать милицию, которая будут поддерживать европейский контроль над Индией и защищать ее границы на севере и северо-востоке. Английское население в миллион человек сделает бунт или революцию в Индии невозможной и обезопасит мирное население, сделает наше господство незыблемым и положит конец всем планам России”[30] .

Поведение британцев-колонистов в Гималаях представляет отдельный интерес. Оно в целом соответствовало британской моделей колонизации: британцы избегали колонизировать территории со сколько-нибудь значительным местным населением, а если и прибегали к этому, то создавали целую громоздкую систему, препятствующую их непосредственным контактам с местным населением. Так, англичане давали самые идиллические характеристики жителям Гималаев. Монахи и аскеты, нашедшие себе убежища в снежной суровости высоких гор, стали основными персонажами европейских описаний Гималаев. В отличии от обычной индийской чувственности, путешественники находили здесь величайшее самообуздание, столь импонировавшие викторианцам. Гималаи в представлениях англичан было местом преимущественно романтическим. Весь XIX век на них смотрят как на место легенд, магии и тайных преданий. Жизнь крестьян описывалась так же преимущественно в идиллических тонах. Обращалось внимание на “необыкновенно чистые и прекрасно возделанные угодья”[31].

Однако британское население, состоявшее главным образом из чиновников лесного ведомства, жило в поселках, приближаться к которым местным жителям было строжайше запрещено, словно поставлен был невидимый барьер. И когда в Гарвале действительно возникают европейские поселения (наиболее значительные из них Дерадун, Шакрата, Алмора, кроме того - несколько армейских баз и баз отдыха) британцы поступают с этими романтическими горами точно так же, как в это же время с романтическими горами своей родины - горами Шотландии: стремятся вырубить естественные лесные массивы и засадить горные склоны корабельными соснами. Действия британцев могли бы казаться чисто прагматическими, если не учитывать,  что тем самым они лишили себя одного из немногочисленных плацдармов для британской колонизации Индии, вступив в затяжной конфликт с местным населением. В результате, британские поселения Гарваля так никогда и не превысили общую численность в тысячу человек.[32] В целом же английское население в Индии не состоящее ни на военной, ни на государственной службе к концу XIX века составляло по одним данным 50 тысяч человек[33], по другим приближалось к 100 тысячам[34].

 

Итак, англичане они вполне абстрагировались от местного населения и создавали для себя миф о загадочных жителях Гималаев, они одновременно и воспевали чудесную природу края, и признавали практически только хозяйственное ее использование. Их восприятие как бы раздваивалось. В результате, осознавая и возможность, и желательность крестьянской колонизации района Гарваля, британцы не решались к ней приступить. Модель народной колонизации оставалась прежней. Вопреки всем доводам рассудка британцы создавали невидимый барьер между собой и местным населением и именно он, а не стратегические выгоды, в конечном счете, определял их действия.

Англичане могли заимствовать у русских множество деталей относящихся к непривычному для них управлению континентальной империей, но не модели колонизации. Аналогично, русские, не взирая на все препятствия, ограничительные и запретительные меры властей - рвутся на новые “забранные” земли, словно они медом намазаны. Внешние преграды для русской колонизации не нарушали русского внутриэтнического конфликта, поскольку препятствия для русских колонистов - вещь привычная. А вот демографическая ситуация в Гималаях препятствовала реализации внутриэтнические конфликта англичан, подобно тому, как это было с русскими в  Закавказье. В Средней Азии русские подобных затруднений не ощущали: механизмы освоения территории русскими крестьянами и тюрками Средней Азии не противоречили друг другу. И это не имело никакого отношения к тому, что субъективно смысл и цели своей деятельности те и другие могли видеть по-разному. На примере русско-армянской контактной ситуации мы видели, что никакие идеологические и ценностные заимствования (в частности, имперские и государственные доминанты) не приводили к заимствованию моделей освоения территории, поскольку последние  является составной частью функционального внутриэтнического конфликта. Все те элементы культуры, которые являлись значимыми для нормальной реализации функционально внутриэтнического конфликта, не поддаются внешнему воздействию и не могут быть замещены схожими элементами другой культуры - если, конечно, речь не идет о полном разрушении культуры.

Процесс освоения территории связан с адаптацией человека к  среде обитания (и природной, и социокультурной) - в том числе, адаптации психологической. В ходе нее формируются определенные модели человеческой деятельности, имеющие целью  снизить  психологически  степень дисгармонии между человеком и миром, сделать мир как бы более комфортным.  Эти модели всегда в  той  или иной степени  иррациональны:  они имеют свою внутреннюю логику,  которой и следуют люди.  Она,  разумеется,  получает якобы рациональное истолкование, связывается с определенными ценностными доминантами.  Однако,  более пристальный взгляд на характер освоения народами новой  территории показывает, что в  поведении  людей сплошь и рядом обнаруживают себя эти не замечаемые ими нелогичности, являющиеся следствием достижения психологической адаптации человека  к  окружающему  миру.  Каждая культура формирует свой особый "адаптированный", комфортный образ реальности и опыт человека как бы укладывается в  определенные парадигматические формы. Никакими экономическими причинами их не объяснишь. При межкультурных контактах относительно легко заимствуются внешние проявления культуры, идеология, ценности, даже язык. То, что обычно рассматривается как показатель ассимиляции может оказываться относительно малозначимым. Те парадигмы же сознания которые связаны не с идеологическими, не с ценностными основаниями, а с бессознательными комплексами характеризующими способ и характер активности человека в мире не подвержены культурным влияниям. Собственно, само упорство в проявлении тех или иных форм группового поведения и является показателем того, что мы имеем дело с бессознательным комплексом, который не может быть объектом культурного влияния. Они являются особыми адаптивными механизмами, позволяющими реализовываться уникальную для каждой культуры функциональному внутриэтническому конфликту. А последний, если он сохраняется, становится стержнем интегративных процессов в этносе при любых видимых чертах дезинтеграции.

Здесь мы должны коснуться вопроса, как соотносятся между собой все те уровни освоения территории, о которых мы говорили выше. Мы попытались показать, связь между микроуровнем и макроуровнем освоения, “интериоризации”, территории - посредством придание ей “мирской”, “чашуйчатой” структуры. В этом может быть и состоит ответ на вопрос, поставленной в начале ХХ века А.Кауфманом: почему в Сибири мы не встречаем подворной собственности на землю. Но ведь Сибирь того времени - это территория преимущественной крестьянской колонизации, как до того были Предкавказье, русский Север, Великороссия. Можем ли мы видеть микроуровень освоения пространства как самостоятельную составляющую функционального внутриэтнического конфликта? Что абсолютно ясно, так это то, что возможность изменения парадигмы действия на микроуровне отнюдь не сводится к смене идеологической доминанты. Но, вероятно, мы не должны смотреть на сибирский “мир” сквозь призму дихотомии коллективного-единоличного действия. Скорее следует говорить о взаимосвязи "мирского" духа и народного этатизма как о внешних проявлениях этнических констант. И эти элементы не могут рассматриваться изолировано. Если украинским крестьянам не присущ народный этатизм, то весь механизм освоения им любых новых территорий будет происходить по иному алгоритму, чем у русских. Этим будет объясняться отсутствие культурного взаимовлияния в той сфере, где казалось бы оно было бы и логично, и рационально. По этой же причине мы можем наблюдать, что армянская крестьянская община в начале ХХ века изменила систему переделов, позаимствовав распространенную в Россию подушенную систему, вместо характерной для нее до этого “ампа-чаречной” формы. Здесь не просто не было никакого насилия со стороны властей. Крестьяне сами обращались в местную администрацию, с просьбой разрешить им нововведение. Одновременно с этим динамика армянского народного этатизма, структура внутриэтнического конфликта была такова, что при близком взаимодействии русского и армянского крестьянских “миров” они “мешали” друг другу. Итак, сближение идеологических позиций, заимствование внешних форм социальных и государственных образований, не сказывались на моделях народного поведения. 

Адаптивность для той или иной культуры тех или иных моделей поведения в значительной мере определяется согласованностью ее собственных “этнических констант”, проявлений их на разных уровнях, структурой внутриэтнического конфликта. Все новшества, которые этнос может почерпнуть в результате межкультурных контактов, проходят как бы через сито “цензуры”. Это не означает, что они отвергаются, культурная традиция - вещь очень гибкая и подвижная. Она лишь в свою очередь адаптирует новшества, вписывает их в свою структуру. Но это обстоятельство учитывать необходимо. Недаром вестернизированная элита Азии порой так адаптирует западные ценности, что родная Европа их не может узнать. Политолог же, который будет оперировать со словами-ярлыками, а не теми реальностями, которые вкладывает в эти слова конкретная культура обречен на повторение банальностей. Это понятно. Но наибольшую ловушку представляет для него ситуации и процессы, где он вынужден затрагивать вопросы межкультурного влияния. И как минимум он должен привыкнуть к парадоксам и принципиальной невозможностью прямолинейных объяснений. Еще полвека назад концепция модернизации казалась аксиомой, до того она была логична и по-своему красива. Оказалось, что с ее помощью невозможно объяснить реальные процессы ни в одной стране мира.

 



[1] А.А. Кауфман. Крестьянская община в Сибири. Спб., 1897, с.12.

[2] А.А. Кауфман. К вопросу о происхождении русской крестьянской общины. М., 1907, с.44.

[3] К.Р.Качоровский. Русская община. М., 1900, с.71.

[4] М.А.Акопян. Сельская община в Восточной Армении во второй половине XIX - начале XX вв. Ереван, 1988, с.40.

[5] К.Р.Качоровский, с.71.

[6]  Malinovski B. Theory of Cultural Change. In: Wellerstein J. (ed.). Social Change: The Colonial Situation. New York, 1966, p. 12.

[7]  Mannoni O. Prospero and Colibian. The Psychology of Colonisation. New York, p. 22-23.

[8] Khodarkovsky M. Where Two Worlds Met. The Russian State and the Kalmyk Nomads. 1600-1771. Ithaca, London, 1992, p. 9.

[9] Geerz C. Social Change and Economic Modernisation in Two Indonesian Towns. / On the Theory of Social Change. Homewood, 1962, р.86.

[10] Еisenstadt S.N. Tradition, Change, and Modernity. NY, 1973, р.98.

[11] Л. Кастальский. Формы национальных движений в современных государствах. Спб., 1910, с. 500.

[12] Филиппов Т.И. Сборник статей. СПб., 1896, с. 121.

[13] М. Приемский. Армяне и события на Кавказе. М., 1907, с. 7.

[14] И.И. Воронцов-Дашков. Всеподданнейший доклад за 8 лет управления Кавказом. СПб., 1913, с. 17.

[15] Об этом подробно см.: Лурье С.В. Метаморфозы традиционного сознания (Опыт разработки теоретических основ этнопсихологии и их применения к анализу исторического и этнографического материала.) СПб., 1994.

[16] Кауфман А. Переселение и колонизация, с.11.

[17] Хворостинский П. Киргизский вопрос в связи с колонизацией степи // Вопросы колонизации. СПб, 1907, т. 1, с 92..

[18] Драницын Д. Колонизационные задачи в Закаспийской области // Вопросы колонизации. СПб., 1910, т. 7, с.136.

[19] Хворостинский П. с.91.

[20] Шкапский О. На рубеже переселенческого дела // Вопросы колонизации. СПб, 1907, т. 7., с.112.

[21] Костенко Л. Средняя Азия и водворение в ней русской государственности. СПб., 1870, с.30.

[22] Проект Всеподданнейшего отчета Генерал-Адъютанта К.П. фон Кауфмана по гражданскому управлению и устройству областях Туркестанского генерал-губернаторства. СПб., 1885, с.111.

[23] Pierce L.A. Russian Central Asia. Berkeley, Los Angeles, 1960, р.337.

[24] Fieldhause D.K. The Colonial Empires. L., 1965, р.160.

[25] Encausse H.C. Organising and Colonising the Conquested Territories // Allworth Ed. (ed.). Central Asia. A Century of Russian Rule. N.Y., L., 1967, р. 456.

[26] Pipes R. Reflection of the Nationality Problems in the Soviet Union. In: Glaser R., Moynihan D. (eds.). Ethnicity. Cambridge, Mass, 1975, р.154.

[27] Марков Е. Россия в Средней Азии. СПб, 1891, с.199.

[28]  Керзон. Положение занимаемое Индией в Британской империи. Ташкент, 1911, с.6.

[29] Hodgson J. Report on the Administration of British India, 1836-1857. Calcutta, 1958, с.11

[30] Clark H. Colonisation, Defence, and Railways in our Empire. London, 1957, с. 126 - 127

[31] Guha R.C. The Unquiet Woods. Delhi, 1989, р. 14.

[32] Chadhi N. A study of Land use in Uttarakhand Himalayas and Scottish Highland in 19-th AS Aberdeen, 1995, (рукопись).

[33] Fuller B. The Empire of India. L., 1913, с.27.

[34] Renfordt R.K. The Non-Official British in India to 1920. Delhi etc., 1987, с.30-31

Сайт создан в системе uCoz